Но иконы в красном углу стояли, сколько я себя помню.
Там же постоянно горела маленькая синяя лампадка. Я любил смотреть на неё в сумерках, перед сном.
А мать ни в какого бога не верила, а наоборот. В девках имела весёлый задорный характер, была передовой колхозницей,
комсомолкой, ударницей, и бригадиром комсомольско-молодежной бригады.
Через это у них с бабкой организовался затяжной конфликт. Мать требовала убрать иконы с глаз долой. Бабка была категорически против. Мать проводила с ней агитационную работу. Стыдила, пугала партией, правительством, лично товарищем Сталиным, и даже один раз пыталась фальшиво и неудачно заплакать. Бабка за веру стояла твёрдо. Периодически то одна то другая пытались привлечь на свою сторону деда. Бесполезно. Дед как Швейцария, сохранял нейтралитет. Только посмеивался в усы. На самом деле ему было абсолютно пофиг. Ему вобще всё было пофиг, кроме лошадей, бани по субботам, да осколка в правом боку, который ныл к непогоде и мешал езить верхом.
И так бы эта бабья война и тянулась до бесконечности, если бы не одно роковое событие.
На очередном комсомольском отчетно-перевыборном собрании мать избрали секретарём комсомольской организации колхоза.
Тут ситуация совсем уж получалась некстати. Что б у комсомолки, бригадира, секретаря, в доме иконостас? Да это ж курам насмех!
И мать поставила вопрос ребром.
Дело дошло до скандала.
— Да мне из-за тебя людям в глаза глядеть стыдно! — кричала мать.
— А мне из-за тебя — нет. — спокойно парировала бабка.
И тогда мать в сердцах брякнула.
— Ах так?! Я твои иконы ночью возьму, и спалю к чертовой матери!
— Токо попробуй! — взвилась бабка, и погрозила дочери костылём.
— А вот посмотришь завтра! — крикнула та, и хлопнув дверью поскакала заниматься своей комсомольско-молодежной ерундой.
Дело было к вечеру. Бабка осталась дома одна. Дед торчал на конюшне, мог прийти заполночь, а то и совсем не прийти.
Бабка обиходила скотину, и стала собираться ко сну. На душе было неспокойно. Зная вздорный и упрямый характер дочери, она не сомневалась, что та и вправду может ночью сунуть иконы в печь. И бабка решила отстаивать свободу совести и вероисповедания до конца. Шансы у одноногого инвалида против шустрой молодой девки были никакие. Это бабка понимала. Тогда она открыла сундук и достала дедово ружьё. Там же нашла два снаряженных солью патрона. Погасила свет, и устроилась в углу на диванчике. Акурат напротив иконостаса.
Брехала где-то собака, вдалеке за околицей смеялись девки и играла гармонь, уютно мерцал огонёк лампады, бабка прикрыла глаза...
Очнулась она оттого, что свет лампады метался по комнате. Кто-то стоял на табуретке, снимая иконы. Одну, вторую...
Бабка перекрестилась на задницу, которая загораживала ей святые лики, подняла ружьё, сказала "Прости мя, Господи! ", и не целясь, навскидку, шарахнула с двух стволов. Впрочем, расстояние было такое, что промахнуться она не могла.
— Уйёоооо! — нечеловеческим голосом заорал дед, бросил иконы, и схватился за задницу.
Бабка выронила ружьё и упала в обморок.
Вечером дед выпил с мужиками по маленькой, и совсем уж было собрался заночевать в конюшне, но желание закрепить результат стопочкой-другой перебороло лень. Он собрался и пошел домой. Заначку дед держал в самом на его взгляд надёжном и остроумном месте. За иконами. А что? С одной стороны — никто не полезет, с другой — всегда под рукой. Ну откуда ему было знать, что именно на сегодня его бабы назначат генеральное сражение в своей затяжной идеологической войне. Да ещё с применением огнестрельного оружия.
Дед сидел голой задницей в тазике с водой, тихонько подвывал, и периодически анестезировал себя внутрь оказавшейся весьма кстати заначкой. Сделав добрый глоток, он затягивал, стараясь перекричать боль.
—... В тёооомную нооочь Ты любимая знаю не спиииишь И у детской кроватки... С ружжоооом! Ты меня поджидаиииишшш!
Он был уже изрядно пьян, дед. Речь его становилась несвязной. Он делал очередной глоток, смахивал набежавшую слезу, и затягивал снова.
— Я шол к тебе четыре го-о-ода, я три держа... Три! Три войны! Белые меня хотели убить.... Фашысты... Ты хоть знаешь скоко меня фашыстов хотело убить? Мильён! Мильён фашыстов меня хотело убить! Меня! И х[рен]! Х[рена] им! А родная жена бац — и... Да куда! Прямо в ё[ж]твоюмать! Я завтра помру, что люди скажут? Напишут — тут покоится Грегорей! Красный командир! Орденоносец! Герой войны! Убитый своёй бабой из свово ружжа в свою жо.... ооойййййййй какой позор!
— Да помолчи ты, герой-орденоносец! — махала на него тряпкой проходившая мимо бабка. — Ишь чево удумал?! Бутылку за иконы прятать! Вот Господь-то тебя и наказал!
— Он в двадцать девятом! Уййй!... В двадцать девятом он меня наказал! В двадцать девятом! Когда я тебя дуру в жены взял! Тёоооомнааая нооочь, тоолько пуули...
Больше на бабкины иконы никто не покушался.
А где-то наверное через год после её смерти мать потушила лампадку, достала иконы, и убрала их в сундук.
— Зачем она иконы убрала? — спросил я вечером у отца.
Вот тогда он и рассказал мне эту печальную историю.