Был на нашем пароходе такой случай. Как-то раз, на подходе к одному норвежскому фьорду, взяли мы на борт лоцмана: невысокого дядечку раннего пенсионного возраста с рыжей куцей бородкой и загадочной хитринкой в глазах. Он резво оббежал весь наш ходовой мостик, потом снял с себя непромокаемую форменную куртку, повесил её на спинку лоцманского кресла и разулся.
Взглянув на его ослепительно белые шерстяные носки, четвертый помощник Толик спросил капитана:
— Радмир Константинович, а давайте скажем лоцману, что ковровое покрытие нашего мостика – линолеум?
Капитан, удивленно рассматривая норвежца, лишь отрицательно покачал головой.
С камбуза поднялся кок с тарелкой бутербродов и кофейником для лоцмана.
— О, welcome drink! – обрадовался тот и начал как-то ловко складывать бутерброды с колбасой и сыром в сэндвичи и поедать их, попивая кофе. Через несколько минут тарелка опустела, а лоцман, уютно хрюкнув, вдруг захрапел.
— Он что, заснул там что ли? – изумился капитан.
Толик подошел к спящему лоцману, громко захлопнул увесистый том "Мореходных таблиц" около самого уха норвежца и, принюхавшись, доложил:
— Спит! И, вроде как, не пьяный.
— Ты чего ему в кофейник налил?! — набросился капитан на кока.
— Ничего там не было! — обиженно возразил тот. — Только кофе, который мы два месяца назад в Коста-Рике брали. Все пили — всем нравилось.
На мостик был срочно приглашен судовой врач.
— Нормальный, здоровый сон, — сообщил он, посмотрев на норвежца. – Хотите, кровь на анализы у него возьмем?
— Пока никакой крови! — возразил капитан доктору и вызывал по УКВ местную лоцманскую станцию.
Те, почему-то, не очень удивились случившемуся: лишь порекомендовали нашему пароходу лечь в дрейф и дожидаться смены лоцмана.
Очень скоро стало понятно, что свежий боковой ветер сносит нас на норвежские скалы быстрее, чем подходит лоцманский катер. Капитан приказал отдать правый носовой якорь. Услышав грохот якорной цепи в клюзе, лоцман вдруг встрепенулся, соскочил со стула и с криком: "О, чёрт! Здесь же донные мины! " — ласточкой прыгнул с крыла мостика в воду.
Несколько секунд все ошарашенно молчали. Первым голос подал Толик:
— Спасательный круг бросать будем? – поинтересовался он у капитана.
— А по затылку ему попадешь? – капитан смотрел на норвежца, быстро гребущего к подходящему катеру.
— Попаду, наверное, — неуверенно ответил Толик.
— Тогда не будем, — решил капитан, — круг почти три кило весит, да и денег, однако, стоит, — и он, повернувшись ко мне, сказал: "Сергей Владимирович, запишите, пожалуйста, в вахтенный журнал, что лоцман спрыгнул за борт с крыла мостика и нами была объявлена общесудовая тревога "Человек за бортом! "
Тем временем лоцманский катер, застопорив ход, поднимал своего коллегу из воды.
Я посмотрел в бинокль на катер. Там был только один норвежец в непромокаемой лоцманской куртке. Он стоял, поставив, согнутую в колене, ногу на рейлинг ограждения рубки. Между его ботинком и задравшейся брючиной виднелась узкая полоска белого шерстяного носка.
Новые истории от читателей |
| |
* * *
Владивосток 11 марта. По пустынной местности с температурой околоноля весело бегут вдаль два карапуза детсадовского возраста без всякого сопровождения взрослых. На их пути, чуть в сторонке от тротуара, лежит стая кудлатых бродячих собак приблизительно того же размера, что и дети. Они слегка разомлели от яркого солнца и безветренной до изумления погоды, но зорко озирают окрестности. Шеи высоко подняты, уши торчком. Завидев ребятишек, начинают пересматриваться между собой. Один из пацанов резко замедляет ход и вертит головой, видимо в поисках камня или палки для защиты. Другой его наставляет:
— Ты главное не останавливайся. Собаки и страх, и храбрость чуют. Вон та самая большая, черная — она добрая, но пугливая. Как подойдешь, сразу убегает. А остальные злющие. Если их долго гладить, начинают рычать.
— А, это типа контактного зоопарка?
— Ну да. Блох только не подцепи. Заверни рукава до локтя и гладь осторожно. * * *
В детстве, когда я буквально под стол пешком ходил — а, может, даже и ползал (знаю историю с чужих слов), однажды в маленькой советской кухне простые советские люди — мои родители и их друзья — весело проводили время.
Попросту: бражничали.
Не знаю сейчас, каков был повод.
Пусть будет Рождество. Это двойной праздник в нашей семье: ещё день рождения моей матери.
Могу себе представить, что в комнате было изрядно накурено — так тогда было принято.
Зазвенело стекло: у кого-то упал бокал.
Но молодые люди не расстроились — рассмеялись: на счастье!
Присмотревшись, однако, они обнаружили, что бокал не разбился.
Кажется, я, малец, тогда очень тонко почувствовал всю драму момента.
Потому что, не медля, взял бокал за ножку и приложил его не по-детски, с чувством о ближайший твердый предмет.
И с ангельским видом утешающе сообщил:
— Разбился!
Все ещё раз рассмеялись и, прежде чем вернуться к своим советским кухонным разговорам, на мгновение ощутили, что хрупкое счастье не испарилось, но осталось там. * * *
Захожу в соседний кабинет на работе. И наблюдаю диалог между коллегами — на актуальные темы.
— Паша, ты чего расчихался? Заболел? Немедленно иди сдавать тест!
— Да ну, Елена Петровна, пару раз всего чихнул.
— Не пару, а три. Здоровье у тебя уже не очень, а будешь так пить — и вообще его не будет!
— Да вы чего?! Что не так с моим здоровьем?! Вы меня когда-нибудь видели пьяным? Я выпивал только на новогоднем корпоративе и на 8 марта — за ваш, между прочим, праздник!
— А мне не надо видеть, чтобы знать! Ты зачем сахар скупаешь в таких количествах? Ясно, что на самогон! Паша, бросай пить, я тебя прошу! * * *
Жила-была Энни Оукли. Родилась она в 1860 году, в штате Огайо, и была шестым ребенком в семье. Когда Энни исполнилось шесть лет, папа ее помер от пневмонии, и в семье наступила нищета.
— Детей не сожрешь, а кормить их надо, — здраво рассудила мама, и отдала Энни родственникам. Типа в аренду, за кормежку.
Там девочка была почти в рабстве, пахала круглые сутки, а кормили ее не так чтоб очень.
Когда Энни исполнилось 8 лет, она решила:
— Задолбали добрые родственнички. Хватит.
Пришла к маме, и говорит:
— Хорош, мама, фигней страдать. Забирайте меня обратно.
— Да кормить тебя нечем, — отмазывается мама.
— Не надо меня кормить, я вас, сама прокормлю, — заявляет Энни.
Взяла старое ружье покойного папы, и отправилась на охоту. Принесла дичи столько, что на семью хватило, да еще и на продажу осталось.
— Ах, как хорошо! — обрадовалась мама. — Только я, как добрая квакерша, продавать дичь без мужчины не смогу. Это неприлично.
— Все вы, квакерши, только квакать и можете, — сурово ответила Энни.
Пошла и сама продала дичь в рестораны. А на следующее утро снова на охоту. Так и повелось: Энни кормила всю семью, продавала дичь, и сумела заработать денег столько, что за 7 лет выкупила ферму, которую мама заложила.
— Да как же у тебя так получается, деточка, — удивлялись все вокруг.
— Жить захочешь, и не так раскорячишься, — отвечала Энни.
— Но ты же девочка, ты должна быть нежной, — внушали соседские кумушки.
— Нежность и ружье — лучше, чем просто нежность, — говорила Энни.
— А где твои сережки и другие украшения? — хихикали ровесницы.
— Вот мое лучшее украшение, — мило улыбалась Энни, и показывала ружье.
В общем, всю жизнь Энни считала, что лучшее украшение женщины — ружье, и не прогадала. Когда ей исполнилось 21 год, поехала она в Цинциннати. А там выступал со своим шоу стрелок по фамилии Батлер. Правда, не Ретт, а Фрэнсис. Ну да ладно. Все равно красавец: грудь колесом, усы как у Буденного. Вот он и говорит:
— Ставлю сто долларов, что никто меня в стрельбе по мишеням не победит.
Мужики давай с ним соревноваться, и все проиграли.
Тут выходит Энни, скромно так улыбается:
— Ну давай, что ли.
— Барышня, тут не кружок вышивания, — ржет Батлер, хоть и не Ретт.
— Вышивание и ружье лучше, чем одно вышивание, — кротко отвечает Энни.
И на 25-й мишени побивает Батлера.
— Это у меня просто глаз замылился, — давай оправдываться стрелок.
— Гони сто баксов— нежно пропела Энни.
— Вот это женщина! — восхитился Батлер. И стал ухаживать за Энни: цветы, конфеты, все как положено.
Вскоре они поженились, и поступили в труппу Буффало Билла. Выступали в Англии перед королевой Викторией, в Италии — перед королем Умберто, а в Германской империи Энни пулей сбила пепел с сигары Вильгельма. Короче, звездой была именно Энни, а Батлер так, на подхвате. В числе прочих фокусов, дама сбивала с головы мужа выстрелом яблоко.
И отношения у них были прекрасные. Фрэнсис буквально на руках Энни носил, и ножки целовал. А какой дурак станет ссориться с женой, если она каждый вечер в башку ему целится? Жить-то охота.
— Вот как ружье в жизни помогает, — радовалась Энни.
И открыла стрелковую школу для женщин.
— Красивые глаза и ружье лучше, чем просто красивые глаза, — внушала она дамам.
И дамы верили. Учились стрелять. Таких самородков, как Энни, было мало, но тем не менее, когда началась война с Испанией, у нее был готовый отряд женщин-стрелков. Тогда Энни написала письмо президенту Уильяму Мак-Кинли: "Дорогой господин президент! Мои стрелки готовы защищать страну". Но президент не согласился.
Энни упорно продолжала учить женщин стрелять.
— На войну не пойдете, так хоть мужья вас бояться будут, — внушала она. — Доброе слово и ружье лучше, чем одно доброе слово.
Потом удача ей изменила. Энни попала в железнодорожную катастрофу, ее парализовало. Но она после пяти операций смогла встать на ноги и продолжила выступать. И учила, учила женщин стрелять. Потом ее ошибочно обвинили в краже штанов из магазина.
— Вы обалдели, что ли? — обиделась Энни. — Я б красть не стала, я б ограбила. У меня ж ружье!
Вскоре оказалось, это была не она, а профурсетка-стриптизерша, которая выступала под ее именем, правда, без ружья. Но было поздно, газеты раструбили, и осадочек остался.
Затем Энни еще и в автокатастрофу попала, и ногу повредила. Но до последнего продолжала участвовать в соревнованиях, ставить новые рекорды и учить женщин стрелять.
Умерла Энни Оукли в 66 лет. После нее осталось пятнадцать тысяч благодарных учениц! Вот это я понимаю, борьба за женские права.
Потому что борьба за права и ружье — лучше, чем просто борьба за права.)))
Диана Удовиченко